Убирая со стола посуду (нежный, мелодичный звон чуть слышно проскользил по комнате), хозяйка рассказывала Ерофееву, который теперь уже прочно сидел на диване и лишь изредка поглядывал на портрет:
– Перед самой войной, мне и восемнадцать-то едва стукнуло, вышла я за Алешу. А ему тогда было уже двадцать пять. Был он кадровый военный, лейтенант. Умный, образованный, институт иностранных языков закончил. А я всего-то педучилище… Он по-немецки почти как по-русски говорил. Друзья еще смеялись: может, ты и вправду немец? Даже звали его на немецкий манер – Алекс… Мы и пожить-то толком не успели. Все у него какие-то командировки. Да такие, что никому нельзя ни слова. Ни писем от него, ни телеграмм. Уедет – и как в воду… Даже начало войны я одна встретила, без мужа. Правда, уже с маленьким сыном…
Машина была большая, черная, с откинутой назад и свернутой тугим валиком брезентовой крышей. «Опель-адмирал», – прикинул Ерофеев, еще со школы увлекавшийся автомобилями. Ехали двое: шофер и пассажир на заднем сиденье. Оба в черном, только шофер в пилотке, а у пассажира – высокая, с широченной тульей фуражка. Солнечные зайчики весело играли на ветровом стекле, на фарах и лакированных крыльях, на значках и погонах ездоков. Ухоженный двигатель рокотал мощно и ровно.
Ерофеев локтем толкнул земляка, получил ответный толчок. Ладонь нащупала ребристый кругляш единственной у него гранаты-лимонки. Вторая была у тех ребят, что засели напротив, через дорогу.
Солнце, сверкающие брызги росы. Тишина и покой. Ровный рокот мотора…
Ерофеев выдернул чеку, подождал, пока машина подошла метров на двадцать, не вставая, размахнулся и артистично, как на соревнованиях по военному многоборью, швырнул скользкий от пота кругляш. Лимонка, кувыркаясь, описала в воздухе неторопливую дугу, ударилась об асфальт перед самым бампером, подпрыгнула…
Резкая вспышка, удар, пронзительное шуршание осколков. Вдалеке заполошно откликнулось эхо.
Автомобиль дернулся, завихлял и, развернувшись, скатился в кювет. Медленно, будто нехотя, опрокинулся набок. Но все так же ровно работал мотор, так же резво вертелись колеса…
В пронизанном солнцем воздухе сплелись сухие винтовочные щелчки и заполошная скороговорка пулемета. С той стороны дороги вылетела еще одна граната. Последняя. Ударилась о машину, отскочила, упала в траву и уже здесь, на земле, взорвалась. Тяжелая черная громада покорно дрогнула, принимая новый удар, и, чуть помедлив, аккуратно улеглась днищем кверху. Двигатель наконец смолк, только передние колеса продолжали бесшумно вращаться.
Ерофеев приподнялся над кустом, настороженно всмотрелся. Солнце, тишина, покой. Выстрелы прекратились. Санька Козырев внезапно вскочил и с криком «ура!», как на тактическом занятии, бросился к автомобилю. Что-то несильно хрупнуло, будто сухая ветка под тяжелым каблуком. Санька, продолжая бежать, уронил винтовку, согнулся и прижал обе руки к животу. Потом остановился, пригнулся еще ниже и неуклюже ткнулся носом в траву…
– Так не встречали? – повторила хозяйка. – И никто не встречал. А мне всего-то и осталось, что эта фотография. Даже писем ни одного…
Ерофеев встал, морщась (вдруг резко замозжила рука, пробитая осколком в сорок третьем у деревеньки с веселым названием Кучеряевка), приблизился к портрету. Всмотрелся…
Офицер был мертв. В руке у него застыл большой, зловеще-красивый парабеллум. Шофер лежал на спине, без пилотки, с придавленными кузовом ногами, и смотрел на подбегающих красноармейцев. Из-под левого нагрудного кармана на пыльную траву тихо сочилась светло-красная кровь. Оружия при нем не было видно.
Снова стояла тишина, только какие-то лесные пичуги уже безмятежно пробовали голоса. Шурша, все еще крутились хорошо, видать, на совесть смазанные колеса.
А Санька Козырев стыл на траве, ребята уже перевернули его на спину, и в голубых, матово отсвечивающих его глазах острой точкой стояло заходящее солнце…
Мокейчук тряхнул Ерофеева за плечи и прокричал ему прямо в ухо:
– Ваня! Очнись! Мы берем Козырева и уходим. В лесу похороним… А ты кончай с этим… Возьми документы, бумаги, какие найдешь. А машину облей бензином и подожги… Спички-то есть?.. И догоняй нас. Да не тяни!..
Он половчее пристроил на плече ремень пулемета и махнул рукой остальным бойцам. Ерофеев и немец остались одни. Ерофеев чуть помедлил, провел рукой по саднящей шее. Не разжимая губ, дернул затвор своей верной подруги образца девяносто первого дробь тридцатого…
– Слушай, друг… – вдруг проговорил немец. – Успеешь пристрелить. Погоди хоть чуточку… Я свой…
Больше не осилил – захрипел, задергался, острый кадык заходил по тощему горлу вверх-вниз…
– Своих на том свете ищи! – сумрачно бросил в ответ Ерофеев. И вдруг обомлел: немец-то говорил по-русски!
И такая ненависть к этой погани, что не только вломилась без спроса на нашу землю, но еще и язык не поленилась выучить, чтобы, стало быть, сподручнее понукать да допрашивать, – такая нестерпимая ненависть сотрясла и тело, и душу Ерофеева, что палец сам потянул спусковой крючок. Последнее, что запомнилось, – взгляд. Пронзительный, немигающий взгляд худощавого, светловолосого человека лет тридцати. Взгляд, в котором смешались и радость, и боль, и надежда, и страшная, беспросветная тоска…
Ерофеев кинул винтовку за спину и отвернулся. Механически проделав нужную работу, скорым шагом пустился догонять товарищей. В затылок ему жарко дохнуло разгорающееся пламя…